На этом была построена вся моя тренировка, это было самым важным: кто ими управляет?
Кто управляет? Я управляю! Рациональный я, логический я, отсеивающий, взвешивающий, выносящий приговор, решающий, как поступать, как жить. Никогда я-рациональное не принимало во внимание я-эмоциональное, это презренное меньшинство, никогда не позволяло ему взять руль в свои руки.
Вплоть до сегодняшнего вечера, когда я стал делиться фрагментами из своего прошлого со своим лучшим другом, – своей сестрой.
– Прости меня, Лесли, – сказал я, поднимаясь и вытирая лицо. – Я не могу объяснить, что произошло. Никогда со мной такого не было. Извини меня.
– Чего никогда не было? Тебя ни разу не тронула чья-либо смерть? Ты никогда не плакал?
– Не плакал. Уже очень давно не плакал.
– Бедный Ричард: наверно, тебе стоит плакать почаще.
– Нет уж, спасибо. Не думаю, что я бы себя за это похвалил.
– Ты считаешь, что мужчине плакать не подобает?
Я вернулся и сел на свое место.
– Другие мужчины могут плакать, если хотят, а мне, я думаю, не стоит.
– Эх. – только и сказала она.
Я почувствовал, что она задумалась над моими словами, пытаясь меня рассудить. Какой человек стал бы осуждать другого за то, что тот сдерживает свои эмоции?
Возможно, любящая женщина знает об эмоциях и их выражении гораздо больше, чем я.
Спустя минуту, так и не огласив приговор, она спросила:
– Ну и что произошло потом?
– Потом был мой первый и последний год в колледже, который прошел впустую. Не совсем впустую. Я выбрал курс стрельбы из лука и встретил там Боба Кича, моего летного инструктора. Колледж был напрасной тратой времени, летные уроки изменили мою жизнь. Но писать после школы я перестал и не писал до тех пор, пока не уволился из Воздушных Сил, не женился и не обнаружил, что не могу выносить постоянную работу. Любую работу. Меня начинало душить однообразие, и я ее бросал. Лучше голодать, чем жить по шаблону, повинуясь часам дважды в день.
Тогда я, наконец, понял, чему научил нас Джон Гартнер: Вот на что похоже чувство, когда твой рассказ принят! Через годы после его смерти я получил его послание. Если мальчишка-школьник смог написать рассказ, который напечатали, почему этого не может сделать взрослый?
Я с любопытством наблюдал за собой со стороны. Никогда и ни с кем я так не разговаривал.
– И я начал коллекционировать отказы. Опубликую рассказ-другой, затем получаю массу отказов, пока не утонет мой писательский корабль, и я не начну голодать. Найду работу – письма разносить, быть помощником ювелира, чертить, писать техническую документацию, – и работаю до тех пор, пока уже не могу этого выносить. Затем снова писать. Опубликую рассказ-другой, и опять отказы, пока корабль не утонет: найду другую работу: И так раз за разом. Постепенно писательский корабль стал тонуть все медленнее, пока, наконец, я не начал как-то сводить концы с концами, и с тех пор уже больше не оглядывался назад. Вот так я стал писателем.
На ее тарелке была еще целая гора печенья, на моей остались только крошки. Я, лизнув палец, подбирал их с тарелки одну за другой. Ни слова не говоря, продолжая слушать, она переложила печенье со своей тарелки в мою, .ab "(" себе лишь одну штучку.
– Мне всегда хотелось, чтобы в моей жизни были приключения, – сказал я. – Но прошло много времени, прежде чем я понял, что только я сам могу привнести их в свою жизнь. И я начал жить, как мне хотелось, писать об этом книги и рассказы в журналы.
Она внимательно меня изучала, словно я был человеком, которого она знала за тысячу лет до этого.
Я вдруг почувствовал себя виноватым.
– Я все говорю и говорю, – сказал я. – Что ты со мной сделала? Я говорил тебе, что я слушатель, а не рассказчик, а теперь ты этому не поверишь.
– Мы оба слушатели, – заметила она, – мы оба рассказчики.
– Давай лучше завершим партию, – предложил я. – Твой ход.
Элегантная ловушка вылетела у меня из головы, и мне потребовалось столь же немалое время, чтобы ее вспомнить, как ей – чтобы обдумать свою позицию и сделать ход.
Она не сделала того жизненно для нее важного хода пешкой. Мне было и радостно, и печально. По крайней мере увидит, как сработает моя изумительная ловушка. – В конце концов, вот что значит – учиться, – подумал я. – Важно не то, проиграем ли мы в игре, важно, как мы проиграем и как мы благодаря этому изменимся, что нового вынесем для себя, как сможем применить это в других играх. Странным образом поражение оборачивается победой.
Несмотря на это, какой-то своей частью мне было ее жаль. Я двинул королеву и взял ее коня, хоть он и был под защитой. Теперь она в отместку возьмет своей пешкой мою королеву. Ну, давай, бей королеву, маленький чертенок, радуйся, пока еще можешь:
Ее пешка не стала брать мою королеву. Вместо этого после секундной паузы ее слон перелетел из одного угла доски в другой, по вечернему голубые глаза глядели на меня, ожидая ответа.
– Шах, – прошептала она.
Я замер от удивления. Потом изучил доску, ее ход, достал свою записную книжку и исписал полстраницы.
– Что ты записывал?
– Замечательную новую мысль, – ответил я. – В конце концов, вот что значит – учиться: важно не то, проиграем ли мы в игре, важно, как мы проиграем и как мы благодаря этому изменимся, что нового вынесем для себя, как сможем применить это в других играх. Странным образом поражение оборачивается победой.
Она устроилась на диване, сбросив туфли и удобно подобрав под себя ноги. Я сидел напротив нее на стуле, положив аккуратно, чтобы не оставить царапин, свои ноги на кофейный столик.
Учить Лесли лошадиной латыни было все равно, что наблюдать, как новоиспеченный водный лыжник становится на ноги уже в первом заезде. Только я рассказал ей основные принципы языка, как она уже стала говорить. В детстве я потратил на его изучение не один день, пренебрегая для этого алгеброй.
– Хиворивошиво, Ливэсливи, – произнес я, – пивонивимивашь ливи тивы тиво, чтиво ивя гивовиворивю?
– Кивониве: кивониве: чниво! – ответила она. – Ива кивак скивазивать «пушистище» нива Ливошивадивиниво – ливативинскивом?
– Ивочивень привостиво: Пиву-шивис-тиви-щиве!
Как быстро она училась! какой у нее был пытливый ум! Находясь с ней рядом, обязательно нужно было изучать что-нибудь для нее новое, придумывать новые правила общения или просто полагаться на чистую интуицию. В тот вечер я рискнул на нее положиться.
– Я берусь утверждать, лишь мельком взглянув, что Вы, мисс Парриш, долгое время занимались игрой на фортепиано. Достаточно поглядеть на все mb( ноты, на пожелтевшие листки сонат Бетховена с каракульными пометками на них. Я попробую угадать: со времен средней школы?
Она отрицательно покачала головой.
– Раньше. Когда я была маленькой девочкой, я сделала себе бумажную фортепианную клавиатуру и упражнялась на ней, потому что у нас не было денег на пианино. А еще раньше, по рассказам моей мамы, когда я еще и ходить не умела, я как-то подползла к первому фортепиано, которое увидела в своей жизни и попыталась на нем играть. С того времени единственным, чего мне хотелось, была музыка. Но мне еще долго не удавалось до нее добраться. Мои родители были в разводе, мама болела, и мы с братом некоторое время слонялись из приюта в приют.
Я стиснул зубы. Мрачное детство, – подумал я. – Что оно с ней сделало?
– Когда мне было одиннадцать лет, мама вышла из больницы, и мы перебрались в то, что ты бы назвал развалинами дореволюционного склада, – огромные толстые каменные стены, с которых сыпалась штукатурка, крысы, дырки в полу, камин, заколоченный досками. Мы платили за это помещение двадцать долларов в месяц, и мама попыталась привести его в божеский вид. Однажды она услышала, что где-то продается старое пианино, и она для меня его купила! По случаю ей это стоило всего сорок долларов. Но мой мир с этого момента изменился, я уже никогда больше не была прежней.
Я повернул разговор в несколько ином направлении.